Владислав Николаев ЗВЕРОБОИ (повесть), глава X
22.02.2019, 18:08

X

В смотровой корзине, нанизанной на игольчато-тонкое острие мачты, раскачивается вахтенный матрос.

Вверху мачта никогда не бывает недвижной, чертит по небу даже в мертвый штиль, а при ветре ходит из стороны в сторону, словно вздыбленный маятник.

Матрос в корзине одет в черненый овчиный полушубок и теплую шапку с опущенными ушами; снизу он походит на старого разжиревшего ворона; недаром и корзина, в которой торчит матрос, называется не как-нибудь, а вороньим гнездом.

С вахтенного не сводит напряженного взгляда третий штурман, дежурящий в рубке. Стоит вахтенному на своей верхотуре слегка ворохнуться, как штурман тотчас тянет руку к большой черной кнопке, ввинченной в стене под самым потолком. Кнопка нарочно приделана так высоко, чтобы случайно никто не мог ее нажать. Надави ее пальцем, и в тот же миг во всех помещениях сейнера — и в капитанской каюте, и в кубрике, и в камбузе, и в трюме, и в том укромном месте, что обозначено двумя нулями над дверью,— взревет подобно иерихонской трубе ревун, поднимая на ноги живых и мертвых.

Но вахтенный шевелится лишь оттого, что затекают в корзине ноги, или оттягивает тяжелый морской бинокль руки, или чешется под жаркой шубой спина.

Люди давно уже вернулись от сетей на корабль, но ни один не скрылся в помещении, все торчат на палубе и, подобно вахтенному в «вороньем гнезде», глядят с ожиданием на море, в ту сторону, откуда должен появиться зверь.

Зверем пока и не пахло. Море было тихим, изровнявшимся — ни одного кудрявого завитка, ни одного белоголового барашка, как в зеркале отражались в нем снежно-белые пушистые облака.

—    А как ты узнаешь зверя-то? Как углядишь? — спрашивал Петро у Глушкова.

—    Фонтаны он пускает. При такой вот погоде их издалека видно — как седые ковыли из моря прорастают. И спину белую еще показывает. Ходит он вот так,— Глушков сделал волнообразное движение рукой.— То заныривает вглубь, то снова выныривает на поверхность. В этот момент и фонтан выпускает.

—    Ясно,— кивнул Курычев.

—    Чья следующая вахта? — спросил у матросов капитан.

—    Лексеича,— ответил Глушков.

—    Моя,— подтвердил Вяткин.

—    Тебе ее придется сегодня отстоять на берегу. Оденься потеплее. Возьмешь с собой бинокль и ракетницу. Уйдешь к восточной оконечности острова, чтобы только судно с глаз не пропало, и станешь оттуда высматривать белуху. Заприметишь — три ракеты в воздух! И сам сюда! Не заприметишь — через восемь часов тебя сменят. Понятно?

—    Понятно, товарищ капитан.

—    Тогда собирайся — и в вельбот. Механики отвезут на берег.

Одетый в не по росту широкий и длинный полушубок с биноклем на груди, с оттянутыми ракетницей и патронами карманами, шел Вяткин по верху берегового откоса, и сердце его ныло от неизъяснимой печали... Вроде бы и земля расстилалась под ногами, но больно уж непривычная — обрубленная со всех сторон, плоская и пустынная. Вроде бы и трава вылезала из нее, но тоже совершенно незнакомая — реденькая, бурая и жесткая, как колючка. И вроде бы цветы пестрели в траве, но, поди, признай их...

Вот этот, с белой пушистой головкой, прижатой к холодной сырой земле, на вид самый настоящий одуванчик, но отчего, сколько Лексеич ни пинает носком сапога, сколько ни ворошит, не обронит он ни одной пушинки? Ого, не так просто оборвать и руками, врос пух в тельце-пуговку, словно дикая шерсть,— какой же это, к черту, одуванчик? На того дунешь, он и облетит разом...

А вон те желтенькие цветики, похожие одновременно и на лютики и на подснежники, должно быть, тоже и не лютики и не подснежники, а что-то совершенно другое.

С островной высоты во все стороны далеко видно море — это тоже непривычно и угнетает душу печалью.

На севере по окоему тонким холодным лезвием сверкают льды, и над ними серебристым маревом колеблется туман-набель.

Лексеич оглянулся — сейнер был далеко-далеко внизу и казался не больше игрушечного кораблика, вырезанного им из березового полена.

Берег круто загибался к югу и, если идти вдоль него и дальше, то через десяток шагов сейнер с глаз исчезнет, и Лексеич остановился. И как только он перестал двигаться, невесть откуда налетели комары. Со злобным воем они пикировали на лицо, шею, руки, запутывались в бороде. Подивившись тому, что комариная нечисть преспокойно живет под самым полюсом, Лексеич попытался было разогнать ее, но куда там — в две руки не отмашешься.

Ежели стоять недвижно, за восемь часов не только всю кровушку выпьют, но и обгложут до кости,— размышлял Лексеич, осматривая в бинокль выглаженное безветрием синее море.— Надо бы чем-то заняться... А не соорудить ли тут караулку? Ведь после него еще кого-нибудь пошлют, и чтоб было где укрыться в случае дождя либо штормового ветра. Только из чего сооружать-то? Ни камня, ни дерева, ни травы путной! А если из земли? Даже не из земли, а из дерна. Трава хоть и слабенькая, немощная, но дерн должна держать.

Лексеич скинул с себя полушубок, под которым была надета еще телогрейка, достал из кармана большой охотничий складень, разомкнул и, опустившись на колени, по рукоятку всадил его в землю... Комариный смерч будто сразу отнесло в сторону: боится нечисть трудового пота.

Ах, как Лексеич любил всякую работу! Особенно, если знал, что никто ему не помешает выполнить ее так, как задумал, если был уверен; хватит и времени и материала довести ее до конца.

Ежели такой уверенности не было и ежели кто-нибудь лез под руку с пустыми подсказками, работа тотчас превращалась в немыслимую пытку.

Помнит Лексеич, как в первую моряцкую вахту, выпавшую на ночь, поручили ему выкрасить только что натянутый брезентовый обнос вокруг капитанского мостика. Старпом выдал ведерко белил и ушел на берег. Сейнер стоял в порту; в конце дня вся команда, кроме вахтенного матроса, расходилась — кто домой, кто на свидание, кто еще куда. Лексеич развел белила олифой, подставил к надстройке лестницу, влез на нее и, держа в одной руке ведерко с краской, в другой кисть, сразу забыл обо всем на свете. Когда он прошелся кистью по брезенту на первый раз, тот из темно-зеленого сделался седовато-грязным. Лексеич прикинул: чтобы обнос стал белым, надо наложить на него еще не менее трех слоев краски. Заглянул в ведерко, а там — на донышке. Значит, обнос так и останется грязно-серым, не довести его до совершенства... И от этой мысли работа, еще минуту назад доставлявшая мастеру радость и удовлетворение, вмиг стала немилой, обременительной.

После бегства из дому это была самая тягостная ночь Лексеича. На судне он потерял имя, отчество и фамилию, звали его здесь, кто как вздумает — и дедом, и дядей, и стариком, но и это обстоятельство не переживал он с такой мучительной болью, как невозможность довести до конца случайную работу.

Лексеич стоял понуро на лестнице. Ночь была светлой — хоть читай, звенели над головой комары... В камбузе приоткрылась дверь, просунулась в нее по пояс повариха и заспанным, сердитым голосом окликнула:

—    Эй, ты! Разбуди в шесть утра. И дров не забудь принести.

Лексеич не сразу понял, что пожилая женщина с седыми всклоченными волосами обращается именно к нему, ибо так бесцеремонно его никто еще никогда не окликивал, но, поняв это, только испуганно сглотнул слюну и торопливо закивал головой:

—    Сделаю, сделаю.

...Груда земляных кирпичей, перетянутых белыми стежками корешков, потихоньку росла, скоро можно класть из них стены. Изредка Лексеич поднимался с колен и оглядывал в бинокль море. Оно было по-прежнему тихим и гладким как стекло. Ни одной белой искорки, ни одного намека на зверя. Но даже в те минуты, когда Лексеич высматривал зверя, мысли его были далеко от крохотного островка, затерявшегося в Ледовитом океане.

...Молодой, одетый с иголочки следователь, приходивший описывать имущество, был обходителен и вежлив. Прежде чем осмотреть ту или иную вещь, он неизменно спрашивал, можно ли? А что спрашивать, когда все теперь его. При допросе Лексеичу даже почудилось в его вкрадчивом тихом голосе некое сочувствие, и Лексеич ни с того ни с сего вдруг взял да и выложил перед ним всю свою жизнь. Каким жадным любопытством загорелись глаза следователя! С каким вниманием слушал он!

А недели через две Лексеичу кто-то на работе подсунул под руку газету; статья на четвертой странице была обведена красным карандашом. Огненные письмена отпечатались в его памяти с такой резкостью и фотографической точностью, с какой при взрыве атомной бомбы отпечатываются на уцелевших стенах домов в один миг сгоревшие деревья и люди:

Дайте обывателю „правду“

Мне сказали, что она на репетиции в актовом зале. Скоро городской смотр художественной самодеятельности, а Нина самая одаренная пианистка в школе.

Пока Нины нет, я достаю из кармана ее письмо и еще раз обдумываю предстоящий разговор.

Что известно о ней? Немногое. Семиклассница. Пионерка. Хорошая ученица. С увлечением занимается в музыкальной школе. Еще вот: «Если бы все были такими»,— так выразилась Ксения Михайловна Сорока, завуч музыкальной школы.

Родители. Уместно ли похвалить их за воспитание дочери?

Вот отец — Вяткин, столяр-краснодеревщик мебельной фабрики.

—    Сам-то я грамоте не шибко обучен,— рассказывал он.— Школу, можно сказать, коридором прошел. Два класса да три месяца ликбеза. Вот и хочу, чтоб дети мои выучились. Людьми чтобы стали. Для них стараюсь.

В другой раз он разговорился:

—    Из крестьян я. Отец — пьяница, от водки сгорел. Ни одного из тринадцати чад своих не успел на ноги поставить. Конечно, сразу — кто куда. Я по свету бродить, вроде как беспризорный. Ну, поймали. Хотели в воспитательную колонию сдать, да сбежал. Дурак был. Может, выучился бы там, инженером стал, сметки-то мне не занимать.— Сухонький маленький мужчина лет под пятьдесят, порастерявший на голове почти весь волос, зато отрастивший его для благообразности вокруг скул, говорил не торопясь, взвешивая по-хозяйски каждое слово. И угадывалось за вдумчивой интонацией, за медленностью речи, что в жизни он имеет какие-то свои наблюдения, свои устоявшиеся взгляды.— Ладно. Нет образования — сметка есть. До всего своим умом стал доходить. Сколько ремесел всяких освоил. Дом построить — пожалуйста, мебелишку какую — нарисуй — сделаю. А то и рисовать не надо — сам из головы выдумаю — залюбуешься. Валенки скатать, одежду сшить, можно и головные уборы — все теперь могу. Всему научился. Ради детей гнул спину. Сам-то намаялся, настрадался по чужим людям, пусть хоть дети теперь поши-куют. Недавно старшей дочери пианино купил. Очень способная, говорят, к музыке. Пусть играет. Пусть видят, как Вяткин детей воспитывает.

Действительно, Нина, ее сестры и братья живут, как говорится, в достатке. В доме разве что птичьего молока нет. Холодильник, газовая плита, радиола, телевизор и стиральная машина. Ковры и плюшевые портьеры, пылесос.

Дом построил сам Вяткин. Добротный, бревенчатый, под железной крышей и с новым пристроем, где расположены кухня, ванная комната и обогревательная печь. И все это на зарплату столяра? Возможно ли?

...Нина появляется в сопровождении Ксении Михайловны. У нее приятное бледное лицо, длинные русые косы и вдумчивые строгие глаза.

—    Это письмо написано тобой? — показываю я конверт.

Нина еще более бледнеет, но ничего не отвечает.

Ксения Михайловна волнуется.

—    Ну, что же ты молчишь, Ниночка? Говори,— она заметно удивлена поведением ученицы. Но мне оно понятно. Я — один из тех варваров, которые приезжали в ее дом описывать имущество. Так Нина назвала нас в своем письме. Можно было бы обидеться, но я не обижаюсь. Это не ее определение, с чужих слов писала.

Может, расскажет мне Нина, почему окна их подвала даже днем прикрывали ставни. Почему из щелей в ставнях с приходом сумерек бил электрический свет, и тогда изображения на экранах соседских телевизоров пускались в пляс. Я-то знаю, почему. Но пусть расскажет девочка.

Их дом безошибочно находили жители окрестных деревень.

Вяткины расчесывали шерсть на собственной машине с электродвигателем. Занимались запрещенным промыслом.

—    Что же ты скажешь нам, Нина?

—    Да, мой отец бил шерсть, но зачем вы мое пианино опечатали? — девочка прикрыла руками лицо и заплакала.

Она и в письме написала про пианино: «Сорву печать и снова буду играть!» Вот так примерная девочка!

Мне нужно, чтоб под протоколом Нина поставила свою подпись. Дома она категорически отказалась это сделать. А здесь она, оторвав руки от лица, резко подходит к столу и, не скрывая раздражения, расписывается.

«Если бы все были такими»,— снова вспоминаю я слова учительницы. Повторит ли она их теперь. Но Ксения Михайловна пристыженно молчит.

В. Фруктовский, следователь.

«А девочку-то за что? — сжалось, заныло отцовское сердце.— Ну, меня, мужика, бей-лупи, сколь хошь — привычный, вся кожа от тычков задубела, а на девочку-то несмышленую, как поднялась рука... Иезуит безжалостный, а прикидывался обходительным да сочувствующим. Черта лысого посочувствует он нашему брату.

А вдруг и Нине какой-нибудь доброхот подложит газету, как подложили на его верстак? Что тогда будет?» — и от жуткого предчувствия Вяткина затрясло, точно в лихорадке.

Он едва дождался конца смены и со всех ног припустил домой. Недлинный предвесенний день померк, на улицах горели фонари. Чего Вяткин больше всего боялся, то и случилось: Нина дома еще не появлялась, хотя в музыкальной школе занятий в тот день совсем не было, а из общеобразовательной она обычно возвращалась засветло, к обеду.

Мать знала о статье и металась от окна к окну с распухшими глазами. Вдвоем они побежали к школе, но там уже и огни потухли, сторожиха через дверь сообщила, что в помещении, кроме нее,— ни души, все давно разошлись.

И младшенькие своим обостренным детским наитием почуяли неладное дома, никак не хотели ложиться спать и выли в пять голосов. «Нита, Нита!» — звали в слезах двухгодовалые близнецы Верка и Мишка, «А-а-а»,— подвывала им пятилетняя Машка. «И-и-и»,— тоненько выводила писклявая Томка. Вздрагивая всем телом, всхлипывал самый старший — десятилетний Шурка. Малышня выла в безысходном отчаянии, точно по покойнику, и Вяткину снова стало жутко, и предположения одно страшнее другого полезли в голову.

Близ полуночи, так и не усыпив детей, Вяткин услал жену в «скорую помощь», а сам побежал сначала в милицию, потом — на железную дорогу, повсюду расспрашивая о девочке с длинными косами. Но никто не встречал такой, и отцу было непонятно, к добру это или к худу.

Морозное февральское утро застало его перед школой; со всех сторон текли-сбегались к ней ручейками мальчишки и девчонки с портфелями и сумками и вдруг в одном из этих ручейков в окружении подружек углядел Вяткин дочь. Нина была еще далеко, в сотне метров, но тоже заметила отца, и в ту же секунду, схватив подружек за руки, быстро-быстро повлекла их к дыре, выломанной в школьном заборе. «Тут ближе!» — нарочито веселым голосом объясняла она подружкам.

Жива! Слава те, господи! — отлегла от сердца самая жуткая печаль, но тут же пришла другая: стыдится отца родного. Как зверя страшного испугалась, поворотила подружек в дыру, на тропиночку узкую, чтобы только не встретиться с ним глазами. Вон и по тропинке их бегом тащит, точно рыком кто подгоняет — быстрей-быстрей.

Дома ребятишки спали не раздетыми. Томка и Шурка, которые в это время должны были сидеть на уроках, тоже лежали на постели. Во сне они дергались и всхлипывали — знать, забылись совсем недавно. Мать за ночь опала на лицо.

—    Жива, в школу пришла,— с порога успокоил ее Вяткин и приказал: — Собери в дорогу.

—    Куда? — слабо удивилась жена.

—    Куда глаза глядят.

Решение пришло тут, на пороге: сбежать от пересудов улицы, сбежать от укоряющего взгляда дочери, в чужом краю заробить как можно скорее на новое пианино. Девочка должна играть...

Воспоминания не помешали мастеру дело сделать. Много ли, мало ли прошло времени, но землянка была готова. С куполообразной крышей походила она на эскимосскую иглу. Лаз мастер проделал с восточной стороны, чтобы при необходимости следить через него за подходом зверя.

Вовремя Лексеич управился с работой! Не успел он водрузить на верхушку купола последний кирпич, как услышал в отдалении слабое погромыхивание. Под Северным полюсом гроз почти не случается, но это все-таки была гроза. С запада, с той стороны, где стоял на якоре сейнер, двигалась клубящаяся и черная, как сажа, туча. Из тучи свесилась на море дождевая завеса.

На острове было пока еще тепло и сухо, лишь комары в предчувствии дождя ныли яростнее обычного, а на сейнер уже дохнуло грозой. Зеркально гладкая вода возле него потемнела, взрябилась. Вскоре и сам сейнер оказался по ту сторону завесы, через которую еще маячил секунду-другую точно призрак, а потом и призрака не стало.

Туча двигалась стремительно на остров, вместе с ней двигался-приближался и дождевой поток, низвергающийся из хлябей небесных.

И тут Лексеич увидел такое, чего отродясь не видывал: по белесому полотнищу встала огненная семицветная радуга, встала не привычной дугой, а гигантским колесом, катящимся неведомо куда по синь-морю — дивное и грозное зрелище!

Гром больше не гремел, зато народился другой звук, плотный и слитный. С каждой минутой он нарастал, ширился и, наконец, набрал такую силу, что почудилось заробевшему Лексеичу: летит на него по стальным рельсам с бешеной скоростью курьерский поезд. А летели, бежали на прытких ножках, гремели по морю всего-навсего дождевые струи.

Но вот дохнуло свежим влажным воздухом и на Лексеича; несколько капель ударили по лицу, по седой бороде, и враз неведомо куда исчезли комары, точно их и не было, а курьерский на своем огненном колесе мчался уже перед самым носом,— вот-вот оглушит, сомнет, раздавит, и Лексеич не вытерпел, нырнул в страхе через лаз в землянку; и в ту же секунду на ее крышу обрушился дождевой поток невиданной силы — настоящий водопад.

Ливень пролетел так же неожиданно и стремительно, как и накатил. Шум смолк. Лексеич вылез из землянки. Сияло солнце. Корабль стоял на прежнем месте. Радостно гудели комары — ни одного из них не пришибло ливнем. На реденькой островной траве сверкали дождевые капли, а в том месте, где Лексеич снял дерн, разлилась широкая прозрачная лужа, отразившая в себе и солнце, и опрокинутое голубое небо, и реденькие пушистые облака.

Вахта кончилась. Взвалив на плечо полушубок, Лексеич побрел к сейнеру. Против двора спустился к морю, от которого вдруг сильно и остро пахнуло прохладным арбузом.

На душе Лексеича было умиротворенно и тихо, и он подивился себе: вроде бы и размышлял на острове только о худом, вспоминал горестное, а душа успокоилась... Верно, тяжело ей было все время пребывать на людях — и в работе на людях, и во сне на людях, и в приятии пищи на людях, а теперь она отдохнула в тихом уединении.

 

ОКОНЧАНИЕ СЛЕДУЕТ

Категория: Зверобои | Добавил: shels-1 | Теги: Тучков, Салехард, обь, Белуха, север, Диксон, Зверобои, сейнер, Владислав Николаев, Полуй
Просмотров: 29 | Загрузок: 0 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]