Горчаков О. А. "Максим" не выходит на связь. - Москва, "Молодая гвардия", 1959
К Петеру подполз связной.
— Приказ штандартенфюрера! Вашей роте, обер-штурмфюрер, с противотанковой батареей взять партизан живьем!
Не раздумывая ни секунды, Петер заливисто свистнул в командирский свисток:
— Либезис! Хаттеншвилер! Шеант! Со взводами за мной! Противотанковым пушкам и минометчикам — огнем отрезать «Иванам» отход! Взять их живьем!
Петер пополз к соснам, бормоча проклятия: ночным боем дьявольски трудно управлять, разведка слепа, связь ненадежна, нет поддержки тяжелого оружия, и даже эсэсовцам не чужда врожденная робость перед темнотой и невидимым противником. Хотя теперь ясно: судя по огню, партизан не больше двадцати-тридцати человек. Взять их живыми — это, конечно, идея не командира полка, а начальника СД Штресслинга.
Оберштурмфюрер действовал по всем правилам тактики: взводом Шеанта сковал партизан с фронта, двум взводам — Либезиса и Хаттеншвилера — приказал незаметно охватить их с флангов и с тыла. Штурмовая атака с четырех сторон — по сигналу зеленой ракеты.
— По сигналу зеленой ракеты, — отчеканил он связному, — пусть прожектористы на броневагоне осветят бандитов!
Нойман заметил, что мины и снаряды, ударяясь о мерзлую землю, рвутся громче, чем до заморозков. Точно кто-то яростно хлопал тяжелой стальной дверью.
Когда за окопом, занятым партизанами, раздались первые разрывы мин и снарядов, Черняховский, бросив последнюю осколочную гранату — «эфку», впервые подумал об отходе. Но в то же мгновение чудовищной силы удар сбил его с ног. Через несколько минут он пришел в себя на дне окопа и смутно увидел над собой лицо Зои.
Закусив губу; она перевязывала ему индивидуальным пакетом грудь и шею, и слезы падали ему на лицо. Слезы, теплые как капли апрельского дождя в Сухуми. Черняховский потрогал левый глаз — им он перестал видеть. В голове шумело, как шумит в непогоду черноморский прибой.
— Гранатой вас, гранатой!.. — Зоя перевязывала его трясущимися руками.
Командир оттолкнул ее, с трудом, вцепившись пальцами в земляную стенку окопа, поднялся на ноги, взял автомат, лежавший на бруствере, и всадил остаток диска в окна пассажирского вагона. Он пытался вспомнить что-то жизненно важное и не мог из-за шума в голове.
— Орёлики! Бей гадов! — кричал комиссар.
— Полундра! — кричал Солдатов. Крики сливались с шумом стрельбы.
По расчетам Петера его люди уже окружили партизан. Он подозвал связного.
— Противотанковой батарее через пять минут выстрелить по опушке лесной полосы тремя дымовыми снарядами!
По огню немцев Черняховский, цепляясь за покидавшее его сознание, понял, что враг совершил обходной маневр. Огненные трассы пулеметных очередей скрещивались над окопом. Надо было немедленно прорываться!..
— Солдатов! Киселев! — крикнул он срывающимся голосом. — Прикройте отход!.. Остальные — за мной!..
— Лунгора в шею ранили! — крикнула Нонна. — Валя, сюда!
— Сидорова ранили! — тут же донеслось с другого конца окопа.
И в эту минуту прямо перед окопом и за ним разорвались дымовые снаряды. Густой ядовитый дым заклубился вокруг. В дыму канули и звезды и сосны. Он был так густ, этот дым, что партизаны не заметили зеленую ракету. Клубы грязно-белого дыма вдруг озарились таким ярким светом, словно над окопом зажглась вольтова дуга. Со всех сторон бросились к окопу солдаты трех штурмовых отделений.
Одно из этих отделений вел Франц Хаттеншвилер. Нойман залег позади с отделением прикрытия и с подоспевшими к нему огнеметчиками из отделения шарфюрера Фаллеста.
Франц почти добежал до окопа, но из дыма густым роем летели пули, и Франц с разбегу кинулся наземь. Петеру надо было выручать приятеля.
— Поджечь деревья! — скомандовал он Фаллесту.
Около дюжины огнеметчиков — все с газовыми баллонами за спиной, в масках из резины, с очками из слюды — двинулись, пригнувшись, к окопу. Петеру они показались чертями в аду — их черные горбатые силуэты четко вырисовывались на фоне яркого кроваво-красного пламени.
В окопе нечем было дышать. Кашляя от горького удушливого дыма, оглушенный Черняховский никак не мог выбраться из окопа. Партизаны стреляли вслепую.
— Пора сматываться! — крикнул Солдатов.
Он выполз, судорожно кашляя, из окопа и увидел при свете осветительных ракет фантастическую картину: прямо на него, выпуская длинные ревущие языки пламени, шли какие-то человекоподобные существа с нечеловеческими лицами. Он вытер рукавом лицо — кровь заливала ему глаза. Снег у ног, шипя, превращался в пар, жар опалил лицо и руки. Он хлестнул очередью из последнего диска по одному из огнеметчиков и, ликуя, увидел, как на месте огнеметчика с грохотом возник шар огня. Он не знал, что это взорвался баллон с газом, но услышал звериный вопль. Вопль оборвался на высокой ноте. Еще одна — трассирующая — пуля ударила Солдатова чуть ниже левой ключицы. Комиссар втащил его обратно в окоп. У Солдатова горел ватник, кашель разрывал ему грудь…
— Да я от пуль завороженный, — шептал Солдатов. — Осколок, наверное…
Нойман слышал, как ревом и руганью гнал «Дикий бык» Либезис вперед свой взвод:
— Эй ты, содомская вошь! Форвертс! Шульц, жук навозный, да поразит тебя стрела божья! Шнитке, сосуд зла! Форвертс! Иисус-Мария!
Всюду вокруг окопа горели сосны. Пламя, пожирая кору, бежало вверх по стволам. И текла, текла кровь. Силы быстро оставляли Черняховского.
— Леня! — услышал он хриплый крик Солдатова. — Патроны кончаются!
— Ребята! — сказал командир. — Приказываю прорываться! Уходите! Я прикрою вас! Веди их, комиссар! Больше жизни! Больше…
Вторая ядовито-зеленая ракета зажглась над окопом. За ней сразу взвились неземными, злыми солнцами несколько осветительных ракет. Девять секунд, шипя, они медленно опускались вниз на парашютиках, но не успевали рассыпаться на несколько огней и погаснуть, как зажигались и горели дрожащим магниевым светом новые ракеты и по снегу хороводами бежали в разные стороны тени сосен. Сквозь поредевшие космы дыма в глаза ударил ярко-белый луч прожектора. Комиссар повел группу на прорыв. Но перед партизанами прямо в траншее и по бокам ее выросли рослые эсэсовцы в черных шинелях. По трое, по четверо набросились они на комиссара и Киселева, на маленькую Нонну Шарыгину и Валю Заикину. Зоя увернулась, сорвала с себя сумку с рацией и несколько раз выстрелила в нее. Потом направила наган на себя, но эсэсовцы выбили оружие из ее рук. Партизаны схватились с немцами врукопашную.
Нойман встал и подошел ближе. Боже, как дрались эту русские! Дрались прикладами, а когда у них выхватывали автоматы или винтовки, пускали в ход ножи. Они дрались и голыми руками, отбивались ногами. Петер услышал женский визг и только тогда заметил среди партизан трех женщин. Град ударов валит их с ног… Эсэсовцы, толкаясь, срывают с пленных часы, кобуры с пистолетами. Слишком поздно Петер соображает, что по этим часам и пистолетам можно было определить командиров…
К Петеру с автоматом в руках подбежал Франц. Франц торжествовал.
— Готово! Они в наших руках! Вон они, как на серебряном подносе!
В ту же секунду из-за горящей сосны, весь перемазанный копотью и кровью, выскочил Володя Анастасиади. За ним гнались эсэсовцы. Последние пули в диске выпустил он в офицера. Он сразил бы и второго, но когда нажал на спуск, раздался только негромкий щелчок — патроны кончились. И тут же навалились на него эсэсовцы…
Франц корчился на земле, обхватив обеими руками живот.
— Все, я готов! — простонал он. — Капут!
И вдруг унтерштурмфюрер СС Франц Хаттеншвилер, тот самый, который всегда кичился тем, что не боится ни бога, ни черта, этот бесстрашный, презирающий смерть «сверхчеловек», взвыл и стал молить господа бога сохранить ему жизнь. Он плакал и звал то богородицу, то маму, умолял Петера сделать ему противостолбнячный укол. А потом, словно из глубин бытия, вырвался из его груди звериный крик ужаса перед смертью.
— Замолчи! — закричал на него Петер, оглушенный этим криком. — Не кричи, не хнычь, как гимназистка! Все будет в порядке. Санитары!..
Франц как-то внезапно успокоился.
— Да! Все будет в порядке! Я еще вернусь в Гамбург, утру нос штафиркам. Я, ей-богу, уже чувствую себя лучше. Ей-богу…
Но глаза у него слепнут, стекленеют… Он испустил дух на руках у Петера. Петеру вдруг вспомнился тот далекий день в Виттенберге — узорная кованая ограда, дорожка, посыпанная мелким черным и белым гравием, и он, Петер, свистом вызывает Франца…
К Петеру подбежал Либезис.
— Все кончено, оберштурмфюрер! Рота захватила почти полсотни пленных!
Вечно этот Либезис преувеличивает! Петер насчитал двенадцать израненных партизан. Потом из окопа выволокли и поставили на ноги еще трех тяжелораненных. И эти двенадцать мужчин и три женщины стали на пути полка СС «Нордланд»!
— Унесите труп, Либезис!
Петер Нойман не упустил случая лично доложить командиру полка об успешном выполнении приказа. За это дело он вполне мог получить крест. Беднягу Франца, заработавшего деревянный крест, он велел отнести в один из товарных вагонов, а не в фургон-крематорий, в котором тела павших «викингов» предавались огню.
Он посмотрел, как уносил Франца на спине громадный штурман, вспомнил Франца, каким он был в коротких штанишках в Гамбурге и Виттенберге, и подумал, что, пожалуй, он впервые понял, что такое смерть. Он и до гибели Франца видел сотни и тысячи мертвецов, но ведь то были чужие мертвецы!.. Пал Франц, пал первым из «древнего ордена рыцарей Виттенберга». И еще Петер сказал себе: «Нет, Петер Нойман не упустит своего, он не сопьется, как Карл, не погибнет, как Франц, он своего добьется!»
В купе штандартенфюрера Мюлленкампа, дымя бразильской сигарой, сидел начальник СД дивизии СС «Викинг» штурмбаннфюрер Штресслинг. Говорили, что этот пятидесятилетний крепкий румяный офицер с седым бобриком, бычьей шеей и нависшими, как у Гинденбурга, над тугим воротником складками жира, был «старым борцом», одним из приближенных главаря штурмовиков Рема, что он предал его Гиммлеру, что он большой друг и личного адъютанта рейхсфюрера СС Рудольфа Брандта, который возглавлял все эйнзатцгруппы, ведавшие физическим истреблением самых опасных врагов рейха на оккупированной советской территории.
— Хорошо, оберштурмфюрер! — сказал Мюлленкамп, нетерпеливо выслушав доклад Ноймана. — Долго же, однако, юноша, вы возились с горсткой бандитов. Нельзя так терять время — момент критический. Я сообщил бригаденфюреру по рации о налете. Связались с железнодорожниками — у этих болванов всего один ремонтно-восстановительнып поезд! Они, видите ли, не считали эту степь партизаноопасной! Поезд выходит из Котельниковского с паровозом. Паровоз у нас чудом уцелел — сорваны бегунки, поврежден цилиндр, лопнули дышла, бандажи… Пока доедут… Проклятие! У нас каждая минута на счету! Промедление смерти подобно!.. Мюлленкамп, офицер железной самодисциплины, пунктуален, как проверка времени по радио «Грос-дойче Рундфунк», а тут столь опасная задержка!..
— И все же, — прервал его Штресслинг, скрестив руки так, что был виден ромб с буквами «СД» на рукаве, — согласно приказу рейхсфюрера, о котором известно штандартенфюреру, — по прусской традиции Штресслинг говорил о старшем офицере в третьем лице, — я обязан допросить пленных партизан на месте преступления. Штандартенфюрер согласится со мной, что нам совершенно непонятно, откуда посреди Сальских степей взялась эта группа. Пройти из-за фронта по калмыцким и Сальским степям, в тылу миллионной нашей армии — выше сил человеческих. Значит, они с неба свалились, на парашютах. Раз так, то необходимо все разузнать — кто послал их, с какой целью, с кем они связаны здесь, где скрываются другие отряды. — У контрразведчика начальственный раскатистый бас. — Бьюсь об заклад, что их прислала Москва! Ведь они ударили нас по самому больному месту — по единственной стальной трассе в краю бездорожья, по трассе, важней которой для нас нет.
Тут он заметил, что штандартенфюрер нетерпеливо постукивает по колену, и затушил сигару.
— Ведите меня к ним, оберштурмфюрер! — почти весело произнес он, поднимаясь. — Я вам покажу, что мои предшественники в вашей дивизии — Кольден и другие — не более чем жалкие дилетанты.
Петер поежился, ощутив на себе ледяной, пронизывающий взгляд… Как, должно быть, замораживает он кровь своих жертв!
— Главное, дать им понять, что умирать в этом мире не за что, зато есть ради чего жить! Сколько их там у вас, этих бандитов?
— Двенадцать мужчин и…
— Прекрасно! Ведь даже среди двенадцати апостолов нашелся Иуда!
И, уже заранее распаляя себя, Штресслинг начал хриплым басом ругаться:
— Монгольские обезьяны! Татарское отродье! Я им покажу, сталинским волкам! Недочеловеки проклятые!
Петер понимал, что Штресслинг мастер своего дела. Он не сомневался, что штурмбаннфюрер заставит русских заговорить. Говорят, Гиммлер поручал ему самых упрямых, самых неразговорчивых «красных». Да и одно дело — геройствовать в пылу боя, а сейчас, когда остыла боевая горячка, израненные, истекающие кровью, без оружия и без надежды на спасение, они все запоют лазаря.
…Они стоят строем перед броневагоном, перед слепящим глазом прожектора. Они окружены со всех сторон огромной, непробиваемой толпой взбешенных фашистов в черных шинелях и черных касках с эсэсовскими эмблемами. В фашистах клокочет ненависть — теперь-то они отомстят за пережитый страх, за гибель однополчан. Вьюга стихла. Застыли и плавятся серебром облака вокруг луны. Зловеще гудит в телеграфных проводах степной ветер. Из Орловской прибывает аварийный состав, ремонтники уже чинят взорванный путь. Позади полыхают деревья, подожженные огнеметами. Впереди пыхтит паровоз. Они стоят, обезоруженные, истекающие кровью, стоят, поддерживая друг друга. На них нацелены дула десятков автоматов и крупнокалиберные пулеметы броневагона. Всюду скалит зубы серебряный эсэсовский череп на скрещенных костях. Лиц не видать, только черные силуэты на фоне прожектора. И как волчьи глаза — огоньки сигарет. И каждый знает — настал смертный час…
Все, что произошло дальше, так потрясло обер-штурмфюрера СС Петера Ноймана, хваставшегося, будто нервы у него «из молибденовой стали», что он во всех подробностях описал в своем дневнике последние минуты героев группы «Максим». Вот что писал этот враг, палач, на кровавом счету которого десятки и сотни замученных, зверски убитых жертв.
«Штурмбаннфюрер Штресслинг подходит к одному из партизан и что есть силы бьет по лицу, крича на него по-русски. Парень поднимает на него глаза. Но он не отвечает.
Я замечаю среди террористов девушек. Форма у них такая, что с первого взгляда не отличишь от мужской. Но зато фигуры у двух из них крупные, как у деревенских девок…
Сцепив зубы, Штресслинг ходит взад-вперед перед шеренгой красных.
— Значит, вам нечего сказать, а? — рычит он, на этот раз по-немецки. — Вы ничего не знаете? Совсем ничего?
Вдруг он останавливается как вкопанный лицом к одному из них.
— Так я развяжу вам языки!
Он поворачивается к оберштурмфюреру Лайхтер-неру, командиру 4-й роты.
— Прикажите своим людям раздеть это дерьмо догола! Это освежит им память.
Почти весь полк собрался перед броневагоном… Заметив это, Штресслинг поворачивается к штандартенфюреру, который тоже подошел к нам.
— Пожалуй, стоит расставить охрану вокруг всего поезда, штандартенфюрер. Кто их знает, может быть, партизаны опять попытаются напасть на нас! Может быть, поблизости и другие группы прячутся.
Штандартенфюрер с минуту холодно смотрит на него. Видно сразу, что Штресслинг ему совсем не нравится. Кроме того, ему, командиру полка, следовало первому позаботиться об этой элементарной предосторожности.
— Обеспечьте охрану, Улькихайнен! — приказывает он, наконец, финну.
Тот, уходя, салютует вытянутой рукой.
Вижу, Карл проталкивается ко мне. По ошеломленному его виду догадываюсь, что ему уже известно о смерти Франца.
— Значит, он первым ушел из нас троих, — тупо бормочет он. — Бедный Франц! Он знал, что его убьют. Он так часто говорил мне, что никогда больше не увидит Виттенберга. Он не верил в свое счастье.
Он цепко хватает меня за руку:
— Петер! Их надо заставить говорить!
Его ногти впиваются в мою руку сквозь саржу моего мундира.
— Помнишь нашу клятву?.. Петер! Мы должны отомстить за него!
— Мы отомстим, Карл! — отвечаю я, твердо глядя ему в глаза.
Гремят команды — это Штресслинг орет во всю глотку:
— По двое на каждую свинью! Хватайте их за ноги!
Полуголые русские лежат на снегу. Их худые, израненные тела сотрясает дрожь. Они знают, что их ждет.
Женщин валят позади мужчин. Младшая лежит лицом вниз, кажется — без сознания. Спина — в больших красных ранах. Какой-то роттенфюрер говорит, что ей здорово попало, когда ее брали в плен. Она никак не давалась в руки. Эта фурия едва не вырвала глаз одному унтеру и искусала нескольких эсэсовцев.
Оборачиваюсь к Штресслингу. Он говорит с одним из русских — вернее, шипит сквозь зубы:
— Кто ваши командиры? Где они скрываются?
— Не знаю, — запинаясь, отвечает русский. Лицо как пепел. Он весь дрожит.
Штресслинг злобно кусает нижнюю губу. О чем-то думает. Взгляд его падает на эсэсовца, охраняющего партизана.
— Кинжал! — говорит он просто.
Эсэсовец, поняв с полуслова, выхватывает кинжал и, наклонившись, приставляет острие к горлу русского.
— Это ты понимаешь? — рычит штурмбаннфюрер, гневно поблескивая глазами. — Нож у горла понимаешь?
Пленный, точно зачарованный, смотрит на острие кинжала, медленно приближающееся к горлу.
Штресслинг стоит над ним — огромный, зло усмехающийся, расставив ноги в черных кожаных сапогах.
— Будешь говорить теперь?
Русский не отвечает ни словом, ни знаком. Он даже не шевелит губами.
— Прирежь его! — кричит Штресслинг, потеряв терпенье.
С секунду эсэсовец колеблется, взглядом ищет подтверждения приказа и в следующее мгновение вонзает кинжал…
Мы не знаем, кого палач Штресслинг избрал своей первой жертвой. Свидетелями подвига и казни были только палачи.
Кто в те минуты прощался с жизнью, остановив взгляд на остром кинжале из крупповской стали с надписью на лезвии: «Моя честь — моя верность»? Это мог быть любой из двенадцати партизан группы «Максим». Мы верим, что любой из них первым принял бы смерть- с тем же мужеством, не выдав товарищей, не предав командиров, не моля о пощаде, не сказав ни слова. И мы знаем, что должны были чувствовать те партизаны, которые видели, как погиб их товарищ. И все они, обессилев от холода и потери крови, черпали новую силу в силе всей группы — группы «Максим».
Нойман не отрывал глаз от русских и спрашивал себя: откуда брали эти люди такую силу? Неужели они сделаны из той же плоти, что и он, Петер, и Франц?
А Штресслинг продолжал ходить вдоль шеренги партизан, переступая через убитого, и прожектор, как в театре, следовал за ним.
Вместе с другими эсэсовцами Нойман и фон Рек-нер хладнокровно наблюдали это убийство. Их черные эсэсовские мундиры точно срослись с их кожей, они давно уже были эсэсовцами до мозга костей.
«Я лично, — писал в дневнике Петер Нойман, — абсолютно не в состоянии испытывать чувство хотя бы малейшей жалости по отношению к этим людям, даже к женщинам. Их страдания совершенно не трогают меня. Наоборот, они проливают даже некий бальзам на мое собственное горе. Они на время удовлетворяют ту неутолимую жажду мести, что пожирает меня всего. Эти люди убивают нас из-за угла. Они воюют за свою родину? Возможно. А я ради своей родины целиком поддерживаю Штресслинга: «Смерть партизанам!»
Гитлер обещал: «Мы вырастим молодежь, перед которой содрогнется мир, молодежь резкую, требовательную, жестокую. Я этого хочу. Молодежь должна обладать всеми этими качествами, она должна быть безучастной к страданию. В ней не должно быть ни слабости, ни нежности. Я хочу видеть в ее взоре блеск хищного зверя».
Фюрер добился своего: он превратил в белокурых зверей Петера Ноймана, Франца Хаттеншвилера, Карла фон Рекнера. Их библия — «Майн кампф», их кредо — «бефель ист бефель», «приказ есть приказ». Они продали душу дьяволу.
«Штресслинг — теперь он весь полон бешеной злобы — продолжает допрос.
Он в ярости оттого, что не может и слова выжать из красных, ярость его удесятеряется, ибо он видит, что партизаны, как ни страшит их смерть, будут верны своей решимости сжать зубы и молчать.